Предисловие к «Журналу Печорина» содержит в себе объяснение причин, по которым автор решил опубликовать чужие записки. Главная причина — «желание пользы», исходящее из убеждения, что «история души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и полезнее истории целого народа» (настоящий том, стр. 249, строки 3–5). Этим тезисом Лермонтов укрепляет самый жанр своего романа, построенного на психологическом анализе. Он подчеркивает «искренность» Печорина и противопоставляет его записки «Исповеди» Руссо, которая предназначалась для других. В рукописи очерк «Максим Максимыч» кончается особым абзацем, где Лермонтов сообщает: «Я пересмотрел записки Печорина и заметил по некоторым местам, что он готовил их к печати, без чего, конечно, я не решился бы употребить во зло доверенность штабс-капитана. — В самом деле, Печорин в некоторых местах обращается к читателям; вы это сами увидите, если то, что вы об нем знаете, не отбило у вас охоту узнать его короче» (настоящий том, стр. 570; вариант стр. 248, строка 17). В печатном тексте весь этот абзац отсутствует а в предисловии к «Журналу» Лермонтов создает совсем иную мотивировку. Надо полагать, что сначала никакого предисловия к «Журналу» не предполагалось и вышеприведенный заключительный абзац «Максима Максимыча» должен был служить переходом к запискам Печорина.
Лермонтов сообщает, что он публикует пока только ту часть записок, в которой Печорин рассказывает о своем пребывании на Кавказе, а тетрадь, в которой рассказана вся его жизнь, не может быть пока опубликована «по многим важным причинам». Этими словами Лермонтов оправдывает фрагментарность биографии Печорина. Под «важными причинами» надо, повидимому, разуметь, главным образом, цензурные препятствия; характерно, что за пределами романа осталась именно петербургская жизнь Печорина.
В мемуарной литературе есть указания на то, что описанное в «Тамани» происшествие случилось с самим Лермонтовым во время его пребывания в Тамани у казачки Царицыхи в 1837 году («Русск. архив», 1893, № 8; ср.: «Русск. обозрение», 1898, № 1). В 1838 году товарищ Лермонтова по полку М. И. Цейдлер (см. стихотворение «К М. И. Цейдлеру», настоящее издание, т. II, стр. 105), командированный на Кавказ, останавливался в Тамани и жил в том самом домике, где до него жил Лермонтов. В своем очерке «На Кавказе в 30-х годах» Цейдлер описывает тех самых лиц, которые изображены в «Тамани», и поясняет: «Мне суждено было жить в том же домике, где жил и он; тот же слепой мальчик и загадочный татарин послужили сюжетом к его повести. Мне даже помнится, что когда я, возвратясь, рассказывал в кругу товарищей о моем увлечении соседкою, то Лермонтов пером начертил на клочке бумаги скалистый берег и домик, о котором я вел речь» («Русск. вестник», 1888, № 9; ср.: И. Андроников. Лермонтов в Грузии в 1837 году. М., 1955, стр. 115–121).
В тексте «Тамани» есть признаки того, что новелла была написана прежде, чем определилась вся «цепь повестей». Предпоследний абзац новеллы кончался в рукописи и в журнальном тексте следующими словами: «Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну, а право я ни в чем не виноват: любопытство вещь свойственная всем путешествующим и записывающим людям» (настоящий том, стр. 573; вариант стр. 260, строка 11). Последние слова, снятые в отдельном издании «Героя нашего времени», есть в тексте «Бэлы», где их произносит не Печорин, а сам автор: «Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку, — желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям» (стр. 208). Наличие этих слов в первоначальном тексте «Тамани» дает право думать, что новелла была написана раньше «Бэлы»» и без связи с «Журналом» Печорина.
«Тамань» была оценена Белинским очень высоко: «Это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме… Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания всё в ней таинственно, лица — какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 226). А. Чехов считал «Тамань» образцом прозы: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова… Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, — по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать» (С. Щ. Из воспоминаний об А. П. Чехове. «Русск. мысль», 1911, № 10, стр. 46).
«Княжна Мери» написана в форме настоящего дневника и представляет собой именно «журнал» в старинном смысле этого слова; только заключительная часть (дуэль с Грушницким и события после нее) возвращает нас к тому жанру, в котором написана «Тамань». По своему материалу эта повесть стоит ближе всего к так называемой «светской повести» 30-х годов с ее балами, дуэлями и пр., но у Лермонтова всё приобретает иной смысл и характер, поскольку в основу положена совсем новая задача: развернуть картину сложной душевной жизни «современного человека». Здесь завершены те опыты, которые были начаты в романе «Княгиня Лиговская» и в драме «Два брата». Автохарактеристика Печорина («Да! такова была моя участь с самого детства»; настоящий том, стр. 297, строка 1 и дальнейшие) перенесена сюда прямо из драмы «Два брата» (см. настоящее издание, т. V, стр. 415–416).
Белинский писал о «Княжне Мери»: «Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее или очерки или силуэты, и только разве один — портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 227). Во второй статье Белинский остановился на этом вопросе подробнее: «„Княжна Мери“ менее удовлетворяет в смысле объективной художественности. Решая слишком близкие сердцу своему вопросы, автор не совсем успел освободиться от них и, так сказать, нередко в них путался; но это дает повести новый интерес и новую прелесть, как самый животрепещущий вопрос современности, для удовлетворительного решения которого нужен был великий перелом в жизни автора» (Белинский, ИАН, т. 5, 1954, стр. 453). Под «самым животрепещущим вопросом современности», постановку которого увидел Белинский в «Княжне Мери», он разумел, очевидно, вопрос об условиях русской общественной и политической жизни.