Вадим круто повернул в сторону, отъехал прочь, слез, привязал коня к толстой березе и сел на землю; прислонясь к березе, сложа руки на груди, он смотрел на приготовления казаков, на их беззаботную веселость; вдруг его взор упал на одну из кибиток: рогожа была откинута, и он увидел… о если б вы знали, что он увидал? Во-первых, из нее показалась седая, лысая, желтая, исчерченная морщинами, угрюмая голова старика, лет 60, или более; его взгляд был мрачен, но благороден, исполнен этой холодной гордости, которая иногда родится с нами, но чаще дается воспитанием, образуется от продолжительной привычки повелевать себе подобными. Одежда старика была изорвана и местами запятнана кровью — да, кровью… потому что он не хотел молча отдать наследие своих предков пошлым разбойникам, не хотел видеть бесчестие детей своих, не подняв меча за право собственности… но рок изменил!.. он уже перешагнул две ступени к гибели: сопротивление, плен, — теперь осталась третья — виселица!..
И Вадим пристально, с участием всматривался в эти черты, отлитые в какую-то особенную форму величия и благородства, исчерченные когтями времени и страданий, старинных страданий, слившихся с его жизнью, как сливаются две однородные жидкости; но последние, самые жестокие удары судьбы не оставили никакого следа на челе старика; его большие серые глаза, осененные тяжелыми веками, медленно, строго пробегали картину, развернутую перед ними случайно; ни близость смерти, ни досада, ни ненависть, ничто не могло, казалось, отуманить этого спокойного, всепроникающего взгляда; но вот он обратил их в внутренность кибитки, — и что же, две крупные слезы засверкав невольно выбежали на седые ресницы и чуть-чуть не упали на поднявшуюся грудь его; Вадим стал всматриваться с большим вниманием.
Вот показалась из-за рогожи другая голова, женская, розовая, фантастическая головка, достойная кисти Рафаэля, с детской полусонной, полупечальной, полурадостной, невыразимой улыбкой на устах; она прилегла на плечо старика так беспечно и доверчиво, как ложится капля росы небесной на листок, иссушенный полднем, измятый грозою и стопами прохожего, и с первого взгляда можно было отгадать, что это отец и дочь, ибо в их взаимных ласках дышала одна печаль близкой разлуки, без малейших оттенок страсти, святая печаль, попечительное сожаление отца, опасения балованной, любимой дочери.
Тяжко было Вадиму смотреть на них, он вскочил и пошел к другой кибитке: она была совершенно раскрыта, и в ней были две девушки, две старшие дочери несчастного боярина. Первая сидела и поддерживала голову сестры, которая лежала у ней на коленах; их волосы были растрепаны, перси обнажены, одежды изорваны… толпа веселых казаков осыпала их обидными похвалами, обидными насмешками… они однако не смели подойти к старику: его строгий, пронзительный взор поражал их дикие сердца непонятным страхом.
Между тем казаки разложили у берега речки несколько ярких огней и расположились вокруг; прикатили первую бочку, — началась пирушка… Сначала веселый говор пробежал по толпе, смех, песни, шутки, рассказы, всё сливалось в одну нестройную, неполную музыку, но скоро шум начал возрастать, возрастать, как грозное крещендо оркестра; хор сделался согласнее, сильнее, выразительнее; о, какие песни, какие речи, какие взоры, лица, телодвижения, буйные, вольные! Какие разноцветные группы! яркое пламя костров, согласно с догорающим западом, озаряло картину пира, когда Вадим решился подойти к ним, замешаться в их веселие.
— За здравие пана Белбородки! — говорил один, выпивая разом полный ковшик. — Он первый выдумал этот золотой поход!..
— Чёрт его побери! — отвечал другой, покачиваясь; — славный малый!.. пьет как бочка, дерется как зверь… и умнее монаха!..
— Ребята!.. у кого из вас не замечен нынешний день на теле зарубкою, тот поди ко мне, я сослужу ему службу!..
— Ах ты хвастун, лях проклятый!.. ты во всё время сидел с винтовкой за амбаром… ха! ха! ха!..
— А ты, рыжий, где спрятался, признайся, когда старик-то заперся в светелке да начал отстреливаться…
— Я, а где бишь! да я тут же был с вами!.. да кто же, если не я, подстрелил того длинного молодца, что с топором высунулся из окна.
— Да это было прежде… ну, а если ты был тут, то скажи, что сделал старый боярин, когда наш Грицко́ удалый повалил его сына?..
— Что? ничего!..
— Так врешь! — он положил его поперек окна и, прислонив к нему ружье, выстрелил в десятского… вот повалил-то! как сноп! уж я целил, целил в его меньшую дочь… ведь разбойница! стоит за простенком себе да заряжает ружья… по крайней мере две другие лежали без памяти у себя на постелях…
— А много ваших легло?..
— Да человек десяток есть!.. зато уж мы, как ворвались в дом, всех покрошили, кроме господ… да этим суждено умереть не молодецкой смертью…
— Чего же вы ждете?.. осины есть… веревки есть…
— Да власти нет… старшина велит вести их к Белбородке!..
— Эх, кабы я был старшина!..
Тут ковш еще раз пропутешествовал по рукам, и сухой вернулся к своему источнику!.. умы заклокотали сильнее, и лица разгорелись кровавым заревом.
— Кто вам мешает их убить! разве боитесь своих старшин? — сказал Вадим с коварной улыбкой.
Это была искра, брошенная на кучу пороха!.. «Кто мешает! — заревели пьяные казаки. — Кто смеет нам мешать!.. мы делаем, что хотим, мы не рабы, чорт возьми!.. убить, да, убить! отомстим за наших братьев… пойдемте, ребята»… и толпа с воем ринулась к кибиткам; несчастный старик спал на груди своей дочери; он вскочил… высунулся… и всё понял!..